Феб на дрожках лучезарных
Пламенных коней хлестал
И уже наполовину
Путь небесный свой закончил, —
Я же спал, и все мне снились
Привиденья и медведи —
В удивительных сплетеньях
Бредовые арабески.
Я проснулся только в полдень,
Сам с собой наедине, —
И хозяйка и Ласкаро
Рано вышли на охоту.
Только мопс остался дома,
Он стоял на задних лапах
У огня перед горшком
И держал в передних ложку.
Он отлично был приучен,
Если суп перекипает,
Помешать его и пену
Ложкой сверху снять проворно.
Сам я, что ли, околдован?
Или голова горит?
Я ушам своим не верю:
Разговаривает мопс.
Что-то в говоре такое
Благодушное, от швабов;
Погружен в мечты и мысли,
Говорит он вот о чем:
«Бедный швабский я поэт!
Превращенный в мопса, должен
Я томиться на чужбине
И стеречь горшок колдуньи!
Что за гнусное злодейство —
Колдовство! Трагичен жребий —
Человеческие чувства
Сохранять в собачьей шкуре.
Лучше б я остался дома
Вместе с братьями по школе
Им неведомо искусство
Очаровывать людей.
Лучше б я остался дома
С Карлом Майером, в отчизне
Славных желтеньких фиалок,
Супов с клецками спокойных.
Я умру с тоски сегодня, —
Хоть бы мне дымок увидеть
Кухни Штуккерта родимой
В час, когда лапшу готовят».
Услыхав такие речи,
Я глубоко умилился,
Встал с постели, к очагу
Сел и молвил с состраданьем:
«Песнопевец благородный,
Как попал ты в дом колдуньи?
И за что тебя в собаку
Так жестоко превратили?»
Тот, обрадованный, вскрикнул:
«Как? Так, стало быть, вы немец?
Не француз вы, и понятен
Вам мой тихий монолог?
Ах, земляк, какое горе,
Что советником посольства
Келле, с коим мы за кружкой
С трубками в пивных сидели,
Постоянно утверждалось,
Будто в странствиях лишь можно
Просветиться, как и сам он
Просветился на чужбине.
Чтоб расстаться поскорее
С грубостью своих манер,
Стать изысканным и светским,
Словно сам советник Келле,
Распростился я с отчизной
И, стремясь к образованью,
Скоро прибыл в Пиренеи,
Прямо к хижине Ураки.
|
|
К ней письмо Юстинус Кернер
Дал мне; я не мог подумать,
Чтобы этот мой приятель
Был с колдуньями в сношеньях.
Я весьма любезно принят
Был Уракой; но — о, ужас! —
Та любезность, извратившись,
Стала чувственною страстью.
Да, горел огонь разврата
В груди мерзостной и вялой
Старой ведьмы, и она
Соблазнить меня решила.
Умолял я: «Пощадите!
Я, мадам, не гетеанец
Легкомысленный; я скромен,
И писатель швабской школы.
Наша муза — добродетель,
У нее из толстой кожи
Панталоны, — ах, не троньте
Добродетели моей!
У одних поэтов — гений
У других — воображенье,
Страсть — у третьих; у поэтов
Швабской школы — добродетель.
Это все, чем мы владеем.
Так оставьте ж мне невинный
Бедный плащ религиозный
Наготу мою прикрывший».
Так молил я, но смеялась
Эта женщина; со смехом
Белой веточкой омелы
Головы моей коснулась.
Я почувствовал противный
Холод, точно обтянули
Члены мне гусиной кожей.
Но, увы, не кожей гуся
Было это, а скорее
Песьей шкурой; и с того
Злополучного мгновенья,
Как вы видите, я — мопс».
Вот бедняга. От рыданий
Говорить не мог он дальше
И рыдал безумно так,
Что истек почти слезами.
«Погодите, — я промолвил, —
Нет ли средств освободить вас
Из собачьей этой шкуры
Для поэзии и света?»
Но, воздевши безнадежно
И с, отчаянием лапы,
Воздыхая и стеная,
Он ответил наконец:
«Нет, до страшного суда
Я останусь в шкуре мопса,
Если девушка не снимет
Чар с меня великодушьем.
Только девственница, вовсе
Не знававшая мужчин,
Может мне помочь, исполнив
Следующее условье:
Эта девушка должна
Накануне дня Сильвестра
Ночью Пфицера стихи
Прочитать, не засыпая.
Не сомкнет она очей,
Будет бодрствовать над книгой —
Я вздохну по-человечьи,
Расколдован и размопсен».
«Ах, — сказал я, — не помочь мне
Вашему освобожденью,
Потому уж, что, во-первых,
Я не девственница вовсе.
Во-вторых, — и это будет
Поважней, — не в состояньи
Пфицера стихи читать я
И при этом не заснуть».
|